— Мне слегка нездоровится, — равнодушно ответил Муре.

Ему показалось, что на скамейке перешептываются, и он прибавил:

— О, за мной дома прекрасно ухаживают… Моя жена очень добрая, она меня балует… Но мне надо побольше отдыхать. Оттого я и перестал выходить, и меня видят реже, чем прежде. Как только поправлюсь, сразу же опять возьмусь за дела.

— Вот как! — грубо прервал его бывший кожевенник. — А говорят, будто болеет ваша жена.

— Жена… Она вовсе не болеет, это все выдумки! — воскликнул Муре, оживляясь. — Она совсем, совсем здорова… На нас косятся потому, что мы смирно сидим у себя дома… Вот еще новости! Моя жена болеет! У нее отличное здоровье, даже голова никогда не болит.

И он продолжал бормотать отрывочные фразы с беспокойством человека, который лжет; он был похож на болтуна, который долго молчал и потому стал говорить теперь запинаясь. Мелкие рантье сочувственно покачивали головами, а капитан постучал себя пальцем по лбу. Бывший шляпник из предместья, внимательно осмотревший Муре, начиная с банта его галстука вплоть до последней пуговицы сюртука, под конец углубился в созерцание его башмаков. Шнурок на левом башмаке развязался, и шляпнику это показалось чудовищным; он стал подталкивать локтем соседей и, подмигивая, указывать им на этот шнурок, концы которого болтались. Вскоре все сидевшие на скамейке смотрели только на этот шнурок. Какой ужас! Все эти почтенные господа пожимали плечами, как бы говоря, что считают дело совершенно безнадежным.

— Муре, — отеческим тоном сказал капитан, — вы бы завязали шнурки на своем башмаке.

Муре посмотрел себе на ноги, но, видимо, не понял и продолжал говорить. Видя, однако, что ему не отвечают, он постоял еще с минутку и тихонько пошел дальше.

— Он сейчас упадет, это уж наверняка, — заявил кожевенник, вставая с места и глядя ему вслед. — И смешной же он! Совсем, видно, спятил!

В конце бульвара Совер, когда Муре проходил мимо Клуба молодежи, он опять услышал подавленные смешки, сопровождавшие его с того самого момента, как он вышел на улицу. Он отлично заметил на пороге клуба Северена Растуаля, который указывал на него пальцем кучке молодых людей. Стало ясно: это над ним смеялся весь город. Муре опустил голову, охваченный каким-то страхом, не понимая причины этого озлобления, и продолжал робко пробираться вдоль линии домов. Когда он сворачивал в улицу Канкуан, он услышал позади себя шум; повернув голову, он увидел следовавших за ним трех мальчишек — двух больших с нахальными лицами и одного совсем маленького, с очень серьезным лицом, державшего в руке гнилой апельсин, подобранный им в канаве. Муре прошел улицу Канкуан, площадь Реколле и вышел на улицу Банн. Мальчишки не отставали от него.

— Вы, верно, хотите, чтобы я надрал вам уши? — крикнул он, устремившись на них.

Они бросились в сторону, с хохотом и ревом удирая во всю прыть. Муре, сильно покрасневший, почувствовал себя смешным. Он постарался успокоиться и пошел прежним шагом. Его особенно ужасало, что ему придется пройти по площади Супрефектуры, мимо окон Ругонов, в сопровождении ватаги этих негодяев, которая, как он видел, становилась все более многочисленной и дерзкой. Вдруг он увидел свою тещу, возвращавшуюся от вечерни вместе с г-жою де Кондамен. Чтобы не встретиться с нею, он был вынужден сделать обход.

— Ату, ату его! — кричали мальчишки.

Обливаясь холодным потом и спотыкаясь о камни мостовой, Муре услышал, как старуха Ругон сказала, обращаясь к жене инспектора лесного ведомства:

— Посмотрите, вот этот несчастный. Просто позор! Нет, этого дольше терпеть нельзя.

Тогда Муре, не владея больше собою, пустился бежать. Вытянув руки, ничего не соображая, он бросился в улицу Баланд, куда за ним устремилась вся ватага мальчишек — их было около дюжины. Муре казалось, что лавочники с улицы Банн, рыночные торговки, прохожие с бульвара, юноши из Клуба молодежи, Ругоны, Кондамены, словом, весь Плассан с приглушенным смехом гонится за ним по крутому спуску улицы Баланд. Ребятишки топали ногами, прыгали по острым камням мостовой и шумели, как стая гончих, спущенная в этот тихий квартал.

— Лови его! — орали они.

— У-у-у! Хорош сюртук!

— Эй, вы там, бегите наперерез, по улице Таравель. Вы его там поймаете!

— Живей! Живей!

Ошалев от ужаса, Муре собрал последние силы и рванулся к своей двери, но оступился и шлепнулся на тротуар, где, совершенно обессилев, пролежал несколько секунд. Мальчишки, побаиваясь его кулаков, окружили его кольцом с торжествующими криками, держась на некоторой дистанции; и вдруг самый маленький деловито подошел и бросил в него гнилой апельсин, который расплющился об лобную дугу над левым глазом. Муре с трудом поднялся и вошел в дом, не вытерев лица. Розе пришлось взять метлу, чтобы прогнать озорников.

С этого воскресенья весь Плассан пришел к убеждению, что Муре сошел с ума. Рассказывали изумительные вещи. Например, что он целые дни просиживал в пустой комнате, где уже больше года не подметали; и это вовсе не было праздной выдумкой, так как об этом рассказывали люди, слышавшие это от его собственной служанки. Что он мог делать в этой пустой комнате? На это отвечали по-разному: кухарка Муре утверждала, будто он прикидывался мертвецом, и это приводило в ужас весь квартал. На рынке были твердо уверены, что он прячет там гроб, ложится в него с открытыми глазами, скрестив руки на груди, и лежит так с утра до вечера, по доброй воле.

— Ему уже давно грозило сумасшествие, — повторяла Олимпия во всех лавках. — Болезнь развивалась постепенно; он все тосковал, искал уголков, куда бы спрятаться, совсем как животные, когда заболевают… Я с первого дня, как вошла в этот дом, сказала мужу: «С нашим хозяином творится что-то неладное». У него были желтые глаза и хмурый вид. И с тех пор ему становилось все хуже и хуже… У него появились самые дикие причуды. Он пересчитывал кусочки сахара, держал все под замком, даже хлеб. Он сделался до такой степени скуп, что бедной его жене даже не во что было обуться. Вот несчастная, которую я жалею от всего сердца! Сколько она вытерпела! Представьте себе только ее жизнь с этим самодуром, который разучился даже прилично вести себя за столом: швыряет салфетку посреди обеда и уходит, как идиот, поковырявши в своей тарелке… И при этом еще такой брюзга! Он устраивал сцены из-за передвинутой банки с горчицей. Теперь он все время молчит; только смотрит, как дикий зверь, и вцепляется в горло, даже не вскрикнув… Чего я только не насмотрелась! Уж если бы я хотела порассказать…